Дни стояли солнечные, жаркие. И по пути в усадьбу я шёл то в тени, то по солнцу, по песчаной дороге, среди душно и сладко благоухающей хвои, потом вдоль реки, по прибрежным зарослям, выпугивая зимородков и глядя то на открытые затоны, сплошь покрытые белыми кувшинками и усеянные стрекозами, то на тенистые стремнины, где вода прозрачна, как слеза, хотя и казалась чёрной, и мелькали серебром мелкие рыбки, пучили глаза какие-то зелёные тупые морды… А затем я переходил старинный каменный мост и подымался к усадьбе.
Она осталась, по счастливой случайности, не тронутой, не разграбленной, в ней есть всё, что обыкновенно бывало в подобных усадьбах. Есть церковь, построенная знаменитым итальянцем, есть несколько чудесных прудов; есть озеро, называемое Лебединым, а на озере остров с павильоном, где не однажды бывали пиры в честь Екатерины, посещавшей усадьбу. Дальше же стоят мрачные ущелья елей и сосен, таких огромных, что шапка ломится при взгляде на их верхушки, отягощённые гнёздами коршунов и каких-то больших чёрных птиц с траурным веером на головках. Дом, или, вернее, дворец, строен тем же итальянцем, который строил церковь.
И вот я входил в огромные каменные ворота, на которых лежат два презрительно-дремотных льва и уже густо растёт что-то дикое, настоящая трава забвения, и чаще всего направлялся прямо во дворец, в вестибюле которого весь день сидел в старинном атласном кресле, с короткой винтовкой на коленях, однорукий китаец, так как дворец есть, видите ли, теперь музей, «народное достояние», и должен быть под стражей. Ни единая не китайская душа, конечно, ни за что бы не выдержала этого идиотского сиденья в совершенно пустом доме, в нём, в этом сиденье, было даже что-то жуткое. Но однорукий, коротконогий болван с жёлто-деревянным ликом сидел спокойно, курил махорку, равнодушно ныл порою что-то бабье, жалостное и равнодушно смотрел, как я проходил мимо.
По И. Бунину